September 1st, 2016

Лермонтов как русский этнический и эпический поэт

И снова обновка на "100 книг". Сильно расширенная и углубленная версия эссе о Лермонтове как русском национальном поэте. Мне кажется я тут уловил очень важные для понимания Лермонтова вещи - о Лермонтове как представители новой стилистической идеи по сравнению с Пушкиным, народный этноромантизм после классицистического национализма.

Михаил Лермонтов. Бородино

000047154_1-7865dc21435b07dff8b3c3c5158f710d

30.08.2016 / Егор Холмогоров

Современному читателю Лермонтов представляется кем-то вроде печального демона изгнания в русской литературе. Давно канула эра, когда серьезные пубертатные школьники перед учителями и одноклассниками разыгрывали из себя Печорина. Сегодня вместо Печорина — Пикачу, тоже в каком-то роде демон.
Но в массовом сознании Лермонтов так и остается, увы, ...

Источник: http://100knig.com/mixail-lermontov-borodino/



Бородинское сражение само по себе было героическим мифом. Отсутствовала какая-либо стратегическая необходимость в этом бое (хотя по его итогам Кутузову удалось практически полностью лишить Наполеона хорошей пехоты) — сражение давали по моральным, психологическим основанием, и главное в нем было создание героического мифа, а для всех его мало-мальски образованных участников — обрести свое величественное место в этом мифе, своими подвигами или своей смертью. Русские на бородинском поле разыгрывали картину из «Илиады». Однако первое время это казалось только образованных русских — офицеров и генералов, а также их друзей поэтов. Собственно именно так и строится «Певец в стане русских воинов» Жуковского — как перечисление имен героев: Ермолов, Милорадович, Коновницын, Вигенштейн…

Гениальность Лермонтова была в том, что он превратил книжный эпос про возвышающихся над толпой героев в народный эпос. Битва абсолютно анонимна, в ней не упоминается даже Кутузов. Только собирательные образы — солдата-артиллериста и офицера-отца солдатам. Но при этом народная стихтия в лице Лермонтова говорит «Я» столь же часто как и «мы». Народ, русский народ, приобрел здесь на Бородинском поле анонимную субъектность. Лермонтов создал прием с помощью которого русский мог отождествить себя с нацией в её высшем на тот момент свершении. Именно поэтому сегодняшний русский воспринимает Бородинское сражение сквозь лермонтовскую оптику..

Любой сражающийся русский — солдат, ополченец, рабочий, публицист, делает это потому, что Лермонтов научил его сражаться, сформировал отождествление своего «Я», маленького «Я» маленького еще мальчишки, с великой битвой русского народа...

Наконец, — казачья колыбельная. Сколь многие удивятся внезапно осознав, что это тоже Лермонтов, а не «слова и музыка народные»:

Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою.
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.

По камням струится Терек,
Плещет мутный вал;
Злой чечен ползет на берег,
Точит свой кинжал;
Но отец твой старый воин,
Закален в бою:
Спи, малютка, будь спокоен,
Баюшки-баю.

Сам узнаешь, будет время,
Бранное житье;
Смело вденешь ногу в стремя
И возьмешь ружье…

Эта колыбельная — совершенный образец этнического кодирования, осуществляемого «низовой» национальной традиции — задается образ угрозы «злой чечен», образ защитника «отец — храбрый воин», и, наконец, программа будущего действия «сам узнаешь, будет время, бранное житье…» и всё это обобщается через любовь матери, соединяющей в себе конкретную мать и обобщенную Мать Матерей — Родину.

«Это стихотворение есть художественная апофеоза матери: все, что есть святого, беззаветного в любви матери, … вся бесконечность кроткой нежности, безграничность бескорыстной преданности, какою дышит любовь матери, — все это воспроизведено поэтом во всей полноте» — отмечал Белинский.

Такого совершенного в своей этнической определенности и эмоциональной проникновенности русского стихотворения нет даже и Пушкина. Здесь очевидна поколенческая разница: Пушкин — поэт пост-Просвещения, классицист, переходящий к романтизму. Лермонтов — поэт «весны народов», его романтизм уже отчетливо окрашен в народнические, этнические тона. Лермонтов, пожалуй, более этнический поэт чем Пушкин, в то время как Пушкин более национальный политически. Для Пушкина национализм и патриотизм — идея, для Лермонтова — чувство, переживание...

ля Лермонтова естественная любовь к Отчизне была и предметом обостренной рефлексии. Об этом он и написал свою «Родину». Для вступившего в период разочарованности и скептицизма поэта благороднейшее чувство больше не восторг перед «славой, купленной кровью», а восхищение живой природной и человеческой средой, растворение в той жизни, какую ведет простой народ.

Лермонтов говорит о своем не-классицистическом переживании Родины, столь очевидном нам, но столь новом еще для старших современников…

Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее подобные морям;
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень.
Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи ночующий обоз,
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез.
С отрадой многим незнакомой
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.

И, разумеется, невозможно было бы любить «дымок спаленной жнивы, в степи ночующий обоз», быть готовым до полуночи смотреть «на пляску с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков» и вместе с тем обзывать сей возлюбленный рай «немытым», мечтая о скорейшем избавлении «за стеной Кавказа». Ложь фальсификаторов очевидна именно здесь. Будучи людьми другого поколения, поколения смрадного нигилизма, они надсмеялись именно над тем народным этническим патриотизмом, который для самого Лермонтова был одним из его драгоценнейших поэтических открытий. Для них он был чем-то само-собой разумеющимся, для гусара, ставшего пехотинцем, — его прорывом, превосхождением «классицистической» модели патриотизма… Если бы Лермонтов решил написать что-то оскорбительное для Отечества, то уж конечно он выбрал бы мишенью именно классицистический его образ — образ «славы купленной кровью», а не Родину в её простонародности. Лермонтов был слишком аристократом, чтобы презирать мужика. Такое презрение могло родиться лишь в среде низшего чиновничества и разночинства, через ненависть к самодержавию и «русской немытости» возводившего себя в «европейцы». Весь этот комплекс переживаний, выразившийся в минаевской подделке, бесконечно далек от того круга тем, в котором жил Лермонтов.

Освальд Шпенглер и то, почему Закат Запада не означает, увы, Крах Запада

Аттракцион неслыханной щедрости и шикарных обновок на "100 книгах" продолжается... Наконец-то доступна полностью моя статья о Шпенглере, полтора года агитировавшая за платный доступ на СиП. Искренне считаю ее одним из своих шедевров. Наслаждайтесь!

Освальд Шпенглер. Закат Европы

i54ec845000bde

01.09.2016 / Егор Холмогоров

Освальд Шпенглер. Закат Европы. тт. 1-2. М., «Мысль», 1998
Ницше назвал своего «Заратустру» книгой для всех и ни для кого. Думаю, он имел вот что — блестящая литературная форма, яркая образность, задорные формулы и афоризмы обрекали эту книгу на успех и ...

Источник: http://100knig.com/osvald-shpengler-zakat-evropy/



Никакой скорой катастрофической гибели Запада Шпенглер в своей книге не пророчит. Поэтому любые словесные конструкции в публицистике типа «уже сто лет со Шпенглера предсказывают скорый закат Европы, а она живее всех живых» свидетельствуют о невежестве тех, кто их произносит.

Шпенглер говорит о фазовом упадке европейской культуры и трансформации этой культуры на западной почве в «цивилизацию», то есть эпоху внешнего военного, политического и технического могущества. Да, за этим могуществом неизбежно должен последовать распад и выпадение Запада из большой истории, но это в далекой исторической перспективе. Сейчас же, напротив, — эпоха имперского расцвета Запада, характерного для Римской империи. В типологическом сопоставлении Гитлер мог бы считаться Цезарем западного мира, а Барак Обама кем-то вроде императора Клавдия, коему предстоит отыквление. Если относиться к Шпенглеру с сектантской серьезностью, то миру предстоят еще столетия Imperium Americanum.

Публицистическую задачу своей книги Шпенглер видел как раз в том, чтобы отвлечь немецкую молодежь от мечтательности, от желания быть художниками, писателями, музыкантами — творческий потенциал западной культуры полностью исчерпан и возможно стать только плохим музыкантом, художником и писателем. Зато можно и нужно становиться Цезарями и Сесиль Родсами — деятелями власти, финансов, техники. Душа Запада выражает себя сегодня через идеал военной мощи, экономического порядка, через совершенство всё новых и новых технических гаджетов. И так будет, пока не придет и для Америки, и для ЕС эпоха «солдатских императоров» и новых варварских нашествий.

Современные движения народов наверняка показались бы Шпенглеру пустяками и лишь отдаленным провозвестием будущего. Куда больше внимания он уделил бы не шатаниям постисторических народов Азии и Африки, а движениям России, в которой предполагал новую поднимающуюся великую культуру. Эпоху Петра Великого он рассматривал как аналог эпохи Каролингов, Микенской Греции, династии Шан в Китае — праисторию пранарода грядущей великой культуры. А в Путине увидел бы аналог Филиппа Августа — неприятного, скользкого, беспринципного и безжалостного собирателя Франции после её максимального раздробления. Оправдано наше предположение или нет — узнает уже наше поколение в зависимости от того, выиграет ли Путин свою битву при Бувине или нет. Непонятно также, какой эффект даст наложение завершающего имперского цикла Запада на начало повышательной фазы русского культурогенеза — не будет ли попросту задавлен массой еще не слабого Запада русский подъем, и без того совершаемый, на взгляд Шпенглера, из положения западнического псевдоморфоза (который лишь усугбился после того, как большевистская буря, освобождавшая на глазах Шпенглера Россию от европейского лоска, улеглась). Или же историческая судьба в данном случае императивна?

Так или иначе, к популярным дешевым пророчествам в духе «почему рухнет доллар» книга Шпенглера не относилась и не относится, даже если когда-то кем-то так и воспринималась. Просто случилось так, что её выход в 1918 году наложился на поражение Германии в Первой мировой войне, что воспринималось именно как поражение германской Kultur и ученая, глубокая, ярко написанная книга о культурном упадке как нельзя лучше резонировала с эпохой.

Давно известно — лучше написать плохо, но вовремя, чем великолепно и невпопад. Здесь же великолепная книга вышла в идеальный для неё момент. Составители вышедшего в 1921 году в Москве сборника «Освальд Шпенглер и Закат Европы» указали в предисловии, что пользовались вышедшим в 1920 году 32-м (!) изданием первого тома. Кстати, именно эта брошюра Степуна, Франка, Бердяева и Букшпана вызвала приступ ярости у Ленина. «Литературное прикрытие белогвардейской организации», — плевался вождь мирового пролетариата и велел выслать неугодных философов заграницу. Так Шпенглер невольно спровоцировал знаменитые «философские пароходы» (а значит, все высланные — Бердяев, Ильин, Франк, Булгаков и т. д. — обязаны ему жизнью).

Второй том «Заката Европы», вышедший лишь в 1922 году, оказался в тени первого, и это тоже сыграло со Шпенглером злую шутку. За исключением короткого и ярко-публицистичного провозглашения философской позиции во «Введении», первый том «Образ и действительность», стяжавший основную популярность, был посвящен довольно скучным для массового читателя вещам — философии математики, метафизике судьбы, анализу скульптуры, архитектуры, музыки, живописи, прасимволам мировых религий и картине мира естествознания. Второй том «Всемирно-исторические перспективы», несший основную социально-политическую нагрузку — вопросы нации и расы, философия больших городов, предназначение женщины и борьба полов, христианство и еврейский вопрос, проблема аристократии, философия политики, денег и техники — всё это было обнародовано тогда, когда страсть публики к Шпенглеру поутихла, а обширная антишпенглеровская литература развернулась во всю мощь. Шпенглер оказался в тени самого себя.

Сам мыслитель всегда стремился сыграть известную политическую и пророческую роль в германской консервативной революции, которая соединит пруссачество и социализм (так называлась одна из его работ) и положит историю к ногам исполненной жизни расы, но его постигла горькая неудача, хотя он не дожил до катастрофы.

Консервативно-революционная программа и лозунги в Германии были быстро перехвачены Гитлером и его партией, из них были выхолощены всякое живое, интеллектуальное содержание и глубина смысла, всё сведено к карикатурным лозунгам геббельсовской пропаганды. Шпенглера постигло горькое разочарование, и он публично разругался с нацистами, которые обвинили Шпенглера за его книгу «Годы решений» в милитаризме и агрессии, противоречащих миролюбивому и созидательному настрою Третьего Рейха.

Так философ на собственном опыте познал разницу между жизнью и бодрствованием, между фактом, из которого исходит политика, и созерцанием философа, даже если он провозглашает себя пророком. Впрочем, жизнь, деятельность и диктатура фактов у нацистов привели Германию к такому концу, что, право же, любые созерцательные рецепты Шпенглера были бы лучше.

На волне «денацификации» всего и вся (этой денацификации в Западной Германии подвергалось всё — философия Хайдеггера, правоведение Шмитта, культурология Шпенглера, — всё кроме, самих гитлеровских военных преступников и палачей, выходивших на свободу после коротких сроков) Шпенглер был почти забыт. Тем более что в англосаксонском мире ему был назначен alter ego — Арнольд Тойнби, у которого Шпенглер числился незадачливым «предшественником».